к рабочим местам, подменяя оплодотворенных матерей Империи свежими телами.
___________________________
*Тип демократического транспорта с низкими показателями скорости и комфорта; также наз. «говнолетами». — прим. авт.
Сейчас из раздевалки как раз вели свежую партию. Глаза Петрахи подсознательно отметили чью-то физиономию; скользнув взглядом по кавалькаде голых фигур, он всмотрелся в нее внимательней — и вдруг громко выругался.
Нога его сама врезалась в педаль. Гравиплан буквально свалился вниз, едва не придавив дюжину солдат. Веляна?..
Но она же совсем козявка, не может быть…
Глаза не обманули его: конвоиры вели голую Веляну, и тело ее ясно сказало Петрахе, что никакой ошибки нет: ее сиськи, неведомо когда выросшие, уже буравили сосками воздух, выпуклая пизда курчавилась густым пухом, а томные бедра раздались вширь, наполняя объемом повзрослевшую фигурку. «Еб твою мать, это ж ей уже сколько? восемнадцать? Совсем недавно ведь бегала бурундучком без намека на… Блядь, блядь, блядь!…»
Петраха знал Веляну с пяти лет. Когда-то, когда он еще не мог доставить к себе в кабинет любую шлюху и был вынужден лично добиваться женского внимания, он подбивал клинья под одну деревенскую бабу. Ее звали Грицка, и у нее были огромные глаза — ни дать ни взять два карих локатора-отражателя, мерцающих перламутровым блеском.
Как-то постепенно Петраха потерял интерес к ней — может быть, потому, что встретил бабу моложе и сисястей Грицки, а может быть, потому, что семья Грицки была крепкой и уютной. Петраха еще не встречал таких семей: сам он был детдомовским постреленком, нацеленным с горшка на военную карьеру. Но в дом к Грицке он продолжал ходить, и уже не столько к ней, сколько «просто так».
Ее дочь вызывала в нем странное чувство. Она была ребенком особенным, даже удивительным: в годик с лишним болтала, как не болтают и пятилетние, в четыре сочиняла и записывала сказки на двух языках, в пять, когда Петраха познакомился с ней, зачитывалась «взрослыми» книжками, преимущественно розовыми романами. Неизвестно, что она понимала в них, но оторвать ее от чтения мог только приход Петрахи.
Она обожала его, называла дядькой Лойкой и визжала от восторга, когда тот крутил ее над головой, подбрасывал в воздух и катал на казенном гравиплане. Подтянутый, чопорный Петраха бегал с ней, как угорелый, по пыльным дюнам, устраивал с ней грязевые бои, перемазывался с ног до головы и топил в иле маленькое тельце, хрипящее от счастья. Они были шуточными врагами, вечно швырялись друг в друга чем попало — от варенья до коровьих кизяков — и это переходило всякие границы (с точки зрения Грицки и Дрила, ее мужа), но Петраха ничуть не возражал. Он сидел с ней за книжками, рассказывал ей о Галактике, о разных планетах, об их природе и чудесах, и очень быстро понял, что в доме Грицки и Дрила растет настоящее чудо. Трудно было понять, к чему Веляна проявляет больше склонности: к языкам, к математике, к технике или к фантазированию: все у нее выходило играючи, и когда она пошла в школу, ее сразу же зачислили во второй класс. Так она, прыгая из класса в класс, как по клеткам классиков, закончила 18-летнюю школу за 18 лет. Ко всему прочему она была миловидной, как ангел: черные волнистые волосы, блестящие карие глаза, за которые Петраха прозвал ее бурундучком, умный, вечно наморщенный лобик, неизменные ямочки на щеках и улыбка, расцветавшая по поводу и без повода. Когда Веляна входила в дом, вначале показывалась ее улыбка, а затем и ее хозяйка. Впрочем, Веляна никогда никуда не входила, а всегда вбегала и влетала (а иногда и впадала).
Когда она стала взрослей, бои кизяками уступили место бесконечным словесным поединкам. Веляна дразнилась изысканно и неистощимо, и дядька Лойка с удивлением замечал, что с этим восемнадцатилетним чертенком он кажется себе умнее, чем думал сам о себе. С ней нельзя было ругаться, и Петрахе пришлось вспомнить столько слов, сколько он не произнес за всю свою жизнь. (С товарищами было куда проще: один и тот же набор из четырех слов мог обозначать все, что угодн)
В редкие минуты, свободные от дразнилок, она сворачивалась калачиком на коленях у Петрахи (точнее, там помещалась ее четверть, но все равно это выглядело именно так), и тот «искал жуков» в ее голове, а когда папы с мамой не было дома — раздевал ее догола и чухал ей спинку и ягодицы. Последний раз это было два года назад.
В тот же год от зеленой лихорадки умерли ее родители. Сама Веляна еле выкарабкалась, и то потому, что Петраха своими связями добыл ей редкостные медикаменты. Их хватило только на нее. С тех пор она жила у соседей: закон запрещал военным заводить семью и детей — хоть родных, хоть приемных. В последнее время они виделись меньше, и Петраха чувствовал в ней надлом: ее дразнилки стали злей и больней, она стала отмалчиваться, капризничать, говорить Петрахе всякие странности, на которые тот не знал, как реагировать. «Наверно, это и называется «переходный возраст»», думал он, когда Веляна в очередной раз выдавала ему какую-нибудь отчаянную гадость, а потом хохотала, будто ничего не произошло. Петраха тосковал и уходил в книжки — в розовые романы, к которым его когда-то пристрастила маленькая Веляна, давно выросшая из них…
Никаких определенных перспектив в этой глуши не было и не могло быть, хоть Петраха и лелеял мечту определить Веляну в Академию Звездного Совета, чтобы она стала Тыщей-Мудрищей*. Протекция Петрахи помогала ей в школе, где Веляне всячески потакали, зная, что ей протежирует Его Главнейшество, — но была бессильна избавить ее от Солдатского Хуя.
__________________________
*Ученая степень, примерно соответствующая нашему доктору наук. — прим. авт.
***
… Веляна шла к «ебалке» не так, как другие — перепуганные, сгорбленные от стыда и страха
девки; в ее походке было отчаянное кокетство и бравада, и она говорила конвоирам что-то, явно непривычное для их ушей.
Выскочив из гравиплана, Петраха кинулся вдогонку. Импульс был мгновенным: Петраха не знал, что он будет делать, а просто бежал за ней, и все. Удивленные солдаты вытягивались во фрунт и отдавали ему честь. «Отвали, блядь» — пихнул он сотника, стоявшего на дороге…
Никто не запрещал командным чинам участвовать в Омоложении Нации. Добежав до «ебалки», Петраха дождался, пока конвоиры прикрепят Веляну к креслу, а затем выпихнул их из «ебалки», зная их обыкновение тут же и пристроиться к свеженькой девочке.
Осенив конвоиров пинком Главнейших рук, Петраха ввалился к Веляне.
— Привет, бурундучок, — сказал он ей, как идиот.
— Ооооо!… Ну, ну как же: Ваше Главнейшество! Вот кого не ожидала! Ты пришел оплодотворить меня?
— Нет. Заткнись! Я… я просто зашел, — говорил Петраха, морщась от собственного идиотизма.
— Ах, «просто»! В гости! Тогда отвяжи меня, и мы поговорим о вечном.
— Не могу, Веляна, — горько сказал Петраха. — Не мо-гу. Не имею права.
— А я думала, что ты вроде бога, который умеет розы делать из кизяков… Что ты будешь здесь делать, позволь мне полюбопытствовать?
— Не знаю. Не знаю! — Петраха опустил руки. Солдатский Хуй продлится до ночи, и все это время стоять здесь у всех на виду было невозможно. Нужно было или ебать ее, или дать выебать другим.
Голая, раскоряченная Веляна лежала перед ним, зияя мохнатой пиздой. Она действительно сильно повзрослела: когда Петраха в последний раз видел ее голышом, он видел совсем другое существо. Ее пизда и сиськи, небольшие, но уже вполне налитые и женственные, кричали перед самым носом у Петрахи, и тот вдруг почувствовал, что его хуй готов прорвать штаны.
«Это еще что за новости!… « Петраха стоял возле нее, не зная, что ему делать, и думал о том, что скоро кто-нибудь обязательно свяжется с Базой и донесет о странном поведении Тыщи-Главнищи, и… Веляна говорила ему что-то ядовитое, переходя на визгливые нотки, и Петраха видел, что она на пределе. Несколько раз на его памяти такие всплески ехидства переходили в затяжные истерики…
— Заткнись, — сказал он ей, опускаясь на колени.
— О! Что я вижу! Главный человек Вселенной на коленях перед… Оооу! — Веляна взвыла, потому что Петраха лизнул ее прямо в пизду.
Он ввинчивался языком все глубже в соленые складочки, липкие и мокрые, хоть выкручивай, и думал — «еб твою мать, что же я делаю?» Его научила этой ласке одна шлюха, и когда-то половина хайернских баб набивалась Петрахе в постель, чтобы подставиться его язычку. Он никогда, никогда не думал, что будет делать это Веляне — даже тогда, когда чухал ей голое выгнутое тельце, — а сейчас влизывался все плотнее в пряную липкость ее пизды, благодарно выпяченной вверх, и обволакивал тающими подлизываниями вишенку клитора, мгновенно взбухшую под его языком.
Веляна стонала, и Петраха знал, что ей хорошо, как никогда в жизни. Он чувствовал, что едет по нужным рельсам, и его язык влип в самые сладостные, самые чувствительные ее недра, и дразнит их, и там накапливается сладкое электричество, растекаясь по всему телу; он лизал, жалил, подсасывал, колол языком вишенку, теребил ее, как струну, облизывал плашмя, исторгая из Веляны сдавленный хрип, влизывался вглубь, натягивал кончиком языка упругую целку, заполнял языком и губами всю пизду, и она сочилась солью, стекавшей с его подбородка…
— Ииии… иииии… — пищала Веляна. Над ними парил инспекторский гравиплан; Петраха знал это и думал — «небось снимают на видео, паразиты». Он оттягивал самый сладкий момент — когда тело, измученное лизаниями, вдруг сожмется в комок кипящей лавы и само, без принуждения исторгнет из себя долгожданное Это. Язык Петрахи дразнил набухший бутончик, покалывая его там и тут, и вдруг облепил желобок у основания вишенки, окутал его сладкой влагой и сдавил вишенку, дергая ее вверх-вниз, как струну…
Веляна кончала навзрыд, выпрыгивая из «ебалки» и перекрикивая весь разношерстный гам Солдатского Хуя. Когда она обмякла, Петраха поднялся с колен, утерся рукавом — и быстро расстегнул штаны.
В нем не было никаких мыслей, кроме голой Веляны, выдавившей из него